Чарльз был окончательно сбит с толку; он чувствовал себя третьесортным образцом товара, какой-то неудачно скроенной салфеткой — жертвой эволюции во всех отношениях. Намеки мистера Фримена сделали свое дело: все дремавшие в нем подозрения насчет бесполезности собственного существования пробудились с новой силой. Чарльз сознавал, что для отца Эрнестины он бездельник и трутень, и понимал, чего от него ждут: он обязан отработать женино приданое. Он хотел бы укрыться за ширмой холодной сдержанности — но в голосе мистера Фримена, кроме настойчивости, сквозила теплота: он обращался к будущему зятю уже по-родственному. Вся его прошлая жизнь вдруг представилась Чарльзу как приятная прогулка по живописным холмам; теперь же перед ним простиралась бескрайняя унылая равнина, и где-то далеко маячила конечная цель его пути — но в отличие от другого, более знаменитого паломника, он видел впереди не Счастие и Совершенствование, а только Долг и Унижение.
С трудом он заставил себя взглянуть в глаза мистеру Фримену — выжидающие, пристальные, всему знающие цену.
— Должен признаться, вы застигли меня несколько врасплох.
— Я прошу только об одном: подумайте над моим предложением.
— Непременно. Разумеется. Серьезнейшим образом подумаю.
Мистер Фримен направился к двери и, открыв ее, с улыбкой повернулся к Чарльзу.
— Боюсь, что вам предстоит еще одно испытание. Миссис Фримен уже сгорает от нетерпения — она жаждет услышать все свеженькие лаймские сплетни.
Они прошли широким коридором и оказались на просторной лестничной площадке, с которой открывался вид на внушительных размеров вестибюль. Его убранство почти во всем соответствовало новейшим вкусам. Однако же, спускаясь по ступеням пологой лестницы, навстречу ожидавшему в почтительной позе лакею, Чарльз чувствовал себя как лев в железной клетке; его не покидало смутное ощущение униженности. Внезапно он испытал прилив острой тоски по нежно им любимому Винзиэтту с его «дурацкими» старыми картинами и нелепой прадедовской мебелью; он все бы отдал за вековую прочность и надежность его стен, за царившую в них атмосферу sa-voir-vivre. В отвлеченном виде теория эволюции казалась необыкновенно заманчивой; на практике же она оборачивалась наглой, выставленной напоказ вульгарностью, такой же нестерпимой, как свежепозолоченные коринфские колонны по обеим сторонам дверей в гостиную, у которых Чарльз и его мучитель задержались на секунду («Мистер Смитсон, сударыня!»), прежде чем переступить порог.
В думах потомков моих на мне отразится — как знать? —
Век золотой, и его свет воссияет в веках;
Тело и сердце умрут, но останется эта печать —
Иначе стоит ли жить? Все мы лишь пепел да прах.
Когда Чарльз наконец покинул особняк Фрименов, на город уже спустились прохладные, свежие сумерки; повсюду зажглись газовые фонари. В легком вечернем тумане аромат весенней листвы Гайд-парка смешивался с давно привычным запахом сажи. Стоя на широких ступенях парадного входа, Чарльз вдохнул этот терпкий, чисто лондонский воздух и, отпустив поджидавший его экипаж, решил пройтись пешком.
Еще без всякой определенной цели, он направился в сторону своего клуба на площади Сент-Джеймс вдоль ограды Гайд-парка — той самой массивной чугунной ограды, которая три недели спустя рухнула под напором разъяренной толпы (на глазах его смертельно перепуганного недавнего собеседника) и тем самым ускорила принятие знаменитого Билля о реформе. Миновав ограду, он повернул на Парк-лейн. Но эта улица была так запружена каретами, что Чарльзу не захотелось по ней идти. Уличные пробки в викторианские времена были ничуть не лучше нынешних, а шума от них было даже гораздо больше — колеса делались тогда с железными шинами, и все они немилосердно скрежетали по гранитной брусчатке мостовой. Поэтому Чарльз решил срезать путь и свернул наугад в одну из улиц, ведущих к центру Мейфэра. Туман тем временем сгустился — не настолько, чтобы поглотить все окружающее, но достаточно для того, чтобы придать домам, экипажам, прохожим призрачную расплывчатость сновидений, — словно по городу шагал не он, а пришелец из иного мира, некий новоявленный Кандид, воспринимающий только внешнюю оболочку вещей и событий, человек, внезапно утративший чувство иронии.
Без этой спасительной способности, одного из важнейших своих душевных свойств человек становится беззащитен, словно голый среди толпы; приблизительно такое ощущение охватило и Чарльза. Он не мог бы теперь объяснить, что заставило его искать встречи с отцом Эрнестины, когда довольно было послать ему письмо. Собственная щепетильность задним числом представлялась ему нелепой — впрочем, столь же нелепыми казались и все рассуждения о бережливости, о необходимости урезать расходы, сообразуясь с обстоятельствами. В те времена — и в особенности по вечерам, когда город заволакивался туманом — состоятельные лондонцы предпочитали передвигаться не пешком, а в экипаже; пешеходы по большей части были из низов. Поэтому на пути Чарльзу встречались почти сплошь представители малоимущих сословий: слуги из окрестных богатых домов, писари, приказчики, нищие, метельщики улиц (весьма распространенная профессия при тогдашнем обилии лошадей), разносчики, уличные мальчишки, случайные проститутки. Он знал, что любому из них даже сто фунтов в год показались бы сказочным богатством; а между тем он сам — полчаса назад — еще выслушивал сочувственные речи по поводу того, как тяжело ему будет сводить концы с концами, имея в двадцать пять раз больший годовой доход.